Главная Регистрация Вход
Приветствую Вас Гость!

Мой сайт
Главная » 2010 » Июнь » 5 » Аристократический стиль трагедии, где «личность» вступает в роковой конфликт с «роком»,
19:39
Аристократический стиль трагедии, где «личность» вступает в роковой конфликт с «роком»,
Аристократический стиль трагедии, где «личность» вступает в роковой конфликт с «роком», или плебейский стиль юмористики, – где конфликт вырождается в нелепость, в чепуху, в сапоги всмятку, или буржуазная драма. где личность борется с «социальными условиями», со «средой», – все это занимается поисками конфликта в первую голову.Поэт в России - больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет.

Поэт в ней - образ века своего
и будущего призрачный прообраз.
Поэт подводит, не впадая в робость,
итог всему, что было до него.

E.А.Евтушенко

Вот НЕ согласна.

Не согласна со своими друзьями, которые считают, что наша русская литература описывает и раскрывает сущность русского человека. Не согласна.
Возражать оппонентам сама не буду, простите. Потому что до меня это замечательно сделал Солневич И.Л. в своем труде "Народная монархия". Приведу из нее отрывок, он длинный, но, на мой взгляд, очень интересный:

***

Не Обломовы, а Дежневы, не Плюшкины, а Минины, не Колупаевы, а Строгановы, не «непротивление злу», а Суворовы, не «анархические наклонности русского народа», а его глубочайший и широчайший во всей истории человечества государственный инстинкт.

***

Русская литература НЕ отражает ни русской почвы, ни русской жизни. Платонов Каратаевых, как исторического явления, в России НЕ существовало: было бы нелепостью утверждение, что на базе непротивления злу можно создать Империю на территории двадцати двух миллионов квадратных верст. Или вести гражданскую войну такого упорства и ожесточения, какие едва ли имеют примеры в мировой истории. Очень принято говорить о врожденном миролюбии русского народа, – однако, таких явлений, как «бои стенкой», не знают никакие иные народы, по крайней мере, иные народы Европы. Очень принято говорить о русской лени, – однако, русский народ преодолел такие климатические, географические и политические препятствия, каких не знает ни один иной народ в истории человечества.

***
Если пятьсот лет тому назад «Россия» это были пятьсот тысяч квадратных километров, на которых жило два миллиона Русских людей, а к настоящему времени – это двадцать миллионов кв. км, на которых живут двести миллионов людей, то дело тут не в географии и не в климате, а в том биологическом инстинкте народа, в той его воле к жизни, которые позволили ему стать «победителем в жизненной борьбе». Дело тут не в царях, дело в той дарвиновской реакции на среду, которая оказалась правильнее, скажем, испанской или польской. Несмотря на все ошибки, падения и катастрофы, идущие сквозь трагическую нашу историю, народ умел находить выход из казалось бы, вовсе безвыходных положений, становиться на ноги после тягчайших ошибок и поражений, правильно ставить свои цели и находить правильные пути их достижения. Если бы не эти свойства – никакая «география» не помогла бы. И мы были бы даже не Испанией или Польшей, – а не то улусом какой-нибудь монгольской орды, не то колониальным владением Польши, не то восточно-европейским «комиссариатом» берлинского министерства восточных дел.
Если всего этого не случилось, а «случилась» Российская Империя, то совершенно очевидно, что в характере, в инстинкте, в духе русского народа есть свойства, которые, во-первых, отличают его от других народов мира – англичан и немцев, испанцев и поляков, евреев и цыган и которые, во-вторых, на протяжении тысячи лет проявили себя с достаточной определенностью. Однако, если мы попытаемся установить эти свойства на основании так называемых литературных источников, то тут мы попадем в область форменной неразберихи.

КРИВОЕ ЗЕРКАЛО

Немец Оскар Шпенглер, автор знаменитой «Гибели Европы», писал:
«Примитивный московский царизм – единственная форма правления, еще и сейчас естественная для русского … нация, назначение которой – еще в течение ряда поколений жить вне истории… В царской России не было буржуазии, не было государства вообще… вовсе не было городов. Москва не имела собственной души» («Унтерганг дес Абендсландес», 2, стр. 232). Оскар Шпенглер не принадлежит к числу самых глупых властителей дум Германии – есть значительно глупее. И эту цитату нельзя целиком взваливать на плечи пророка гибели Европы: он все это списал из русской литературы. У нас прошел как-то мало замеченным тот факт, что вся немецкая концепция завоевания востока была целиком списана из произведений русских властителей дум. Основные мысли партайгеносса Альфреда Розенберга почти буквально списаны с партийного товарища Максима Горького. Достоевский был обсосан до косточки. Золотые россыпи толстовского непротивленчества были разработаны до последней песчинки. А потом – получилась – форменная ерунда. «Унылые тараканьи странствования, которые мы называем русской историей» (формулировка М. Горького) каким-то непонятным образом пока что кончились в Берлине и на Эльбе. «Любовь к страданию», открытая в русской душе Достоевским, как-то не смогла ужиться с режимом оккупационных Шпенглеров. Каратаевы взялись за дубье и Обломовы прошли тысячи две верст на восток и потом почти три тысячи верст на запад. И «нация, назначение которой еще в течение ряда поколений жить вне истории сейчас делает даже и немецкую историю. Делает очень плохо, но все-таки делает.
Наша великая русская литература – за немногими исключениями – спровоцировала нас на революцию. Она же спровоцировала немцев на завоевание, В самом деле: почему же нет? «Тараканьи странствования», «бродячая монгольская кровь» (тоже горьковская формулировка), любовь к страданию, отсутствие государственной идеи, Обломовы и Каратаевы – пустое место. Природа же, как известно, не терпит пустоты. Немцы и поперли: на пустое место, указанное им русской общественной мыслью. Как и русские – в революционный рай, им тою же мыслью предуказанный. Я думаю, – точнее, я надеюсь, – что мы, русские, от философии излечились навсегда. Немцы, я боюсь, не смогут излечиться никогда. О своих безнадежных спорах с немецкой профессурой в Берлине 1938-39 года я рассказываю в другом месте.

Здесь же я хочу установить только один факт: немцы знал и русскую литературу и немцы сделали из нее правильные выводы. Логически и политически неизбежные выводы. Если «сдавних пор привыкли верить мы, что нам без немцев нет спасенья» , если кроме лишних и босых людей, на востоке нет действительно ничего – то нужно же, наконец, этот восток как-то привести и порядок. Почти по Петру: «добрый анштальт завести». Анштальт кончился плохо. И – самое удивительное – не в первый ведь раз!
Немецкая профессура – папа и мама всей остальной профессуры в мире, в самой яркой степени отражает основную гегелевскую точку зрения: «тем хуже для фактов». Я перечислял факты. Против каждого факта каждый профессор выдвигал цитату, – вот вроде горьковской. Цитата была правильна, неоспоримая и точна. Она не стоила ни копейки. Но она была «научной». Так в умах всей Германии, а вместе с ней, вероятно, и во всем остальном мире, русская литературная продукция создала заведомо облыжный образ России – и этот образ спровоцировал Германию на войну. Русская литературная продукция была художественным, но почти сплошным враньем. Сейчас в этом не может быть никаких со мнений. Советская комендатура на престоле немецкого «мирового духа», русская чрезвычайка на кафедре русского богоискательства, волжские немцы и крымские татары, высланные на север Сибири из бывшей «царской тюрьмы народов», «пролетарии всех стран», вырезывающие друг друга – пока что ДО предпоследнего, – все это ведь факты. Вопрос заключается в том: какими именно новыми цитатами будет прикрыта бесстыдная нагота этих бесспорных фактов?
Русскую «душу» никто не изучал по ее конкретным поступкам, делам и деяниям. Ее изучали «по образам русской литературы». Если из этой литературы отбросить такую – совершенно уже вопиющую ерунду, как горьковские «тараканьи странствования», то остается все-таки, действительно, великая русская литература – литература Пушкина, Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова и, если уж хотите, то даже и Зощенки. Что-то ведь «отображал» и Зощенко. Вопрос только: что именно отображали все они – от Пушкина до Зощенко?
Онегины, Маниловы, Обломовы, Безуховы и прочие птенцы прочих дворянских гнезд, – говоря чисто социологически. – были бездельниками и больше ничем. И, – говоря чисто прозаически, – бесились с жиру. Онегин от безделья ухлопал своего друга, Рудин от того же безделья готов был ухлопать полмира. Безухов и Манилов мечтали о всяких хороших вещах. Их внуки – Базаров и Верховенский – о менее хороших вещах. Но, тоже о воображаемых вещах. Потом пришло новое поколение: Чехов, Горький, Андреев. Они, вообще говоря, «боролись с мещанством», – тоже чисто воображаемым – ибо, если уж где в мире и было «мещанство», то меньше всего в России, где и «третьего-то сословия» почти не существовало и где «мелко-буржуазная психология» была выражена менее ярко, чем где бы то ни было в мире.
Все это вместе взятое было окрашено в цвета преклонения перед Европой, перед, «страной святых чудес» – где, как это практически, на голом опыте собственной шкуры установила русская эмиграция, – не было никаких ни святых, ни чудес. Была одна сплошная сберкасса, которая, однако, сберегла мало. В соответствии с преклонением перед чудотворными святынями Европы трактовалась и греховодная российская жизнь. С фактическим положением вещей русская литература не стеснялась никак. Даже и Достоевский, который судорожно и боле з ненно старался показать, что и нас не следует «за псы держати», что и мы люди, – и тот каким-то странным образом проворонил факт существования тысячелетней империи, жертвы, во имя ее понесенные в течение одиннадцати веков и результаты, в течение тех же веков достигнутые. Достоевский рисует людей , каких я лично никогда в своей жизни не видал – и не слыхал, чтобы кто-нибудь видал, а Зощенко рисует советский быт, какого в реальности никогда не существовало.

В первые годы советско-германской войны – немцы старательно переводили и издавали Зощенко: вот вам, посмотрите, какие наследники родились у лишних и босых людей! Я, как читателям, вероятно известно, никак не принадлежу к числу энтузиастов советского строительства. Но то, что пишет Зощенко, есть не сатира, не карикатура и даже не совсем анекдот: это просто издевательство. Так, с другой стороны, – издевательством был и Саша Черный. Саша Черный живописал никогда не существовавшую царскую Россию, как Зощенко – никогда не существовавшую советскую. Саша Черный писал:
…Читали, – как сын полицмейстера ездил по городу,
Таскал почтеннейших граждан за бороду,
От нечего делать нагайкой их сек -
– Один – пятьдесят человек?
Никто этого не «читал». Но все думали что, вероятно, где-то об этом было написано: не выдумал же Саша Черный? Эти стишки, переправленные за границу, создавали впечатление о быте, где такие вещи, может быть, и не случаются каждый день, но все-таки случаются: вот, катается сын полицмейстера по городу и таскает почтеннейших граждан за бороду. А граждане «плакали, плакали, написали письма в редакцию – и обвинили реакцию…» – Абсолютная чушь. Неприкосновенность физиономии была в царской России охранена вероятно, больше, чем где бы то ни было во всем остальном мире: телесных наказаний у нас не было, а в Англии они были по закону , в Германии – и по закону и по обычаю. В царской полиции действительно, били – так били и бьют во всех полициях мира – вспомните «Лунные скитания» Джека Лондона и «Джимми Хиггинс» Э л тона Синклера. Точно также и в советских концлагерях в мое время, по крайней мере, с заключенными и даже с обреченными обращались вежливее, чем не только в Дахау, но и в лагерях Ди-Пи. Но всякая чушь, которая подвергалась, так сказать, художественному запечатлению – попадала в архив цитат, в арсенал политических представлений – и вот попер бедный наш Фриц завоевывать зощенковских наследников, чеховских лишних людей. И напоролся на русских, никакой литературой в мире не предусмотренных вовсе. Я видел этого Фрица за все годы войны. Я должен отдать справедливость этому Фрицу: он был не столько обижен, сколько изумлен: позвольте, как же это так, так о чем же нам сто лет подряд писали и говорили, так как же так вышло, так где же эти босые и лишние люди? Фриц был очень изумлен. Но в свое время провравшаяся профессура накидывается на Фрица с сотни других сторон и начинает врать ему так, как не врала, может быть, еще никогда в ее славной научной карьере.
***

Дело, в частности заключается в том, что всякая литература, в особенности большая литература, всегда является кривым зеркалом жизни. Ее интересует конфликт и только конфликт. Л. Толстой так начал свою «Анну Каренину»: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастная семья несчастлива по-своему».
Если конфликта нет – то литературе, собственно, не о чем и рассказывать. Тогда получаются то ли старосветские помещики, к которым с такой иронией относится Гоголь, то ли «Герман и Доротея», которых так снисходительно замалчивают любители Гете. Аристократический стиль трагедии, где «личность» вступает в роковой конфликт с «роком», или плебейский стиль юмористики, – где конфликт вырождается в нелепость, в чепуху, в сапоги всмятку, или буржуазная драма. где личность борется с «социальными условиями», со «средой», – все это занимается поисками конфликта в первую голову.
Большая литература есть всегда литература обличительная. Именно поэтому благонамеренной литературы нет и быть не может. Тоталитарные режимы не имеют обличения – не имеют литературы. «Обличение» обличает всякие неувязки жизни – их есть всегда достаточное количество. Но творчество жизни также всегда проходит мимо литературы. Счастливая семья, занимающаяся творчеством новых поколений – о чем тут писать? Толстой попробовал, но кроме пеленок Наташи Ростовой-Безуховой и пуговичек Долли – даже и у него ничего не получилось. Или – получилось что-то скучное. Критика разводит руками: зачем нужны были эти пеленки?

Русская литература – это почти единственное, что Запад более или менее знал о России и поэтому судил о русском человеке по русской литературе. Англию мир знал лучше. И поэтому даже и не пытался объяснить судьбы Великобританской Империи то ли байроновским пессимизмом, то ли гамлетовской нерешительностью – Байрон – Байроном, Гамлет – Гамлетом, а Великобританская Империя – она сама по себе независимо от Байронов и Гамлетов. С нами случилось иначе.
Петровская реформа разделила Русь на две части: первая – дворянство и вторая – все остальное. Вся эта книга, по существу посвящена вопросу этого раздвоения и поэтому здесь я коснусь его только мельком. Укрепив свой правящий центр в далеком нерусском Петербурге, устранив на сто лет русскую монархию, превратив себя – в шляхту, а крестьянство – в быдло, согнув в бараний рог духовенство, купечество и посадских людей, – дворянство оказалось в некоем не очень блистательном одиночестве. Общий язык со страной был потерян – и в переносном и в самом прямом смысле этого слова: дворянство стало говорить по–французски и русский язык, по Тургеневу «великий, свободный и могучий», остался языком плебса, черни, «подлых людей» по терминологии того времени. Одиночество не было ни блестящим, ни длительным. С одной стороны – мужик резал, с другой стороны и совесть все-таки заедала, с третьей – грозила монархия. И как ни глубока была измена русскому народу – русское дворянство все-таки оставалось русским – и его психологический склад не был все-таки изуродован до конца: та совестливость, которая свойственна русскому народу вообще – оставалась и в дворянстве. Отсюда тип «кающегося дворянина». Это покаяние не было только предчувствием гибели – польскому шляхтичу тоже было что предчувствовать, однако, ни покаяниями, ни хождением в народ он не занимался никогда. Не каялись также ни прусский юнкер, ни французский виконт. Это было явлением чисто морального порядка, явлением чисто национальным: ни в какой иной стране мира кающихся дворян не существовало. Сейчас, после революции, мы можем сказать, что это дворянство каялось не совсем по настоящему адресу и что именно из него выросли наши дворянские революционеры – начиная от Новикова и кончая Лениным. Но в прошлом столетии этого было еще не видно.
Русская дворянская литература родилась в век нашего национального раздвоения. Она, говоря грубо, началась Карамзиным и кончилась Буниным. Пропасть между пописывающим барином и попахивающим мужиком оказалась непереходимой: общий язык был потерян и найти его не удалось. Барин мог каяться и мог не каяться. Мог «ходить в народ» и мог кататься на «теплые воды» – от этого не менялось уже ничто. Граф Лев Толстой мог гримироваться под мужичка и щеголять босыми своими ногами – но ничего, кроме дешевой театральщины из этого получиться не могло: мужик Толстому все равно не верил: блажит барин, с жиру бесится.
Не чувствовать этого Толстой, конечно, не мог. Горький в своих воспоминаниях о Толстом описывает свой спор с великим писателем земли русской: великий писатель утверждал, что мужик в реальности никогда не говорит так, как он говорит у Горького: его, де, речь туманна, запутанна и пересыпана всякими тово да так. Горький, боготворивший Толстого, – не вполне, впрочем, искренне, – никак не мог простить фальши в толстовском утверждении: «я-то мужика знаю – сам мужик». Толстовское утверждение было так же фальшиво, как были фальшивы и толстовские босые ноги. Мужик же говорит в разных случаях по-разному, разговаривая с барином, которого он веками привык считать наследственным врагом – мужик естественно будет мычать: зачем ему высказывать свои мысли? Отсюда и возник псевдо-народный толстовский язык. Но вне общения с барином – речь русского мужика на редкость сочна, образна, выразительна и ярка. Этой речи Толстой слыхать не мог. Он, вечный Нехлюдов, все пытался как-то благотворить мужику барскими копейками – за счет рублей у того же мужика награбленных. Ничего, кроме взаимных недоразумений получиться не могло.

Толстой – самый характерный из русских дворянских писателей. И вы видите: как только он выходит из пределов своей родной, привычной дворянской семьи, все у него получает пасквильный оттенок: купцы и врачи, адвокаты и судьи, промышленники и мастеровые – все это дано в какой-то брезгливой карикатуре. Даже и дворяне, изменившие единственно приличествующему дворянскому образу жизни – поместью и войне – оказываются никому ненужными идиотиками (Кознышев). Толстой мог рисовать усадьбу – она была дворянской усадьбой, мог рисовать войну – она была дворянским делом – но вне этого круга получалась или карикатура вроде Каренина или ерунда вроде Каратаева.
Каратаевых на Руси, само собою разумеется, не было. Это только мягкая подушка, на которой спокойно могла бы заснуть дворянская совесть. Этакая Божья коровка, которую так уютно можно доить. Но доить – надолго не удалось. Вокруг… яснополянских дворянских гнезд подымалась новая непонятная, враждебная, страшная жизнь: Колупаевы, Разуваевы стали строить железные дороги. Каратаевы стали по клочкам обрывать дворянское землевладение, Халтюпкины стали строить школы. И Стива Облонский идет на поклон к «жиду-концессионеру»: он, Рюрикович, – все пропил и все проел, но работать он, извините, и не желает и не может. Куда же деваться ему, Рюриковичу?
На этот вопрос дал ответ последний дворянский писатель России: Иван Бунин:
Что ж? Камин затоплю, стану пить.
Хорошо бы собаку купить.
Но не удались ни камин, ни собака: пришлось бежать. И бунинские «Окаянные дни», вышедшие уже в эмиграции, полны поистине лютой злобы – злобы против русского народа вообще. От литературных упражнений Ивана Бунина не отстают публицистические упражнения Александра Салтыкова – вероятно, потомка того Салтыкова, который столь доблестно проявил себя в семибоярщине и посоветовал полякам сжечь Москву. У Салтыкова все ясно до полной оголенности, никаких фиговых листочков. Российское государство, вопреки русскому народу и преодолевая его азиатское сопротивление, построили немцы, шведы, поляки, латыши и прочие. Сам он – государственного смысла совершенно лишен. Придите, кто угодно – только верните мне, Александру Салтыкову, поместья мои – ибо мне без них – крышка.

***

Психология русского народа была подана всему читающему миру сквозь призму дворянской литературы и дворянского мироощущения. Дворянин нераскаянный – вроде Бунина, и дворянин кающийся – вроде Бакунина, Лаврова и прочих, все они одинаково были чужды народу. Нераскаянные – искали на западе злачных мест, кающиеся искали там же злачных идей. Нераскаянные говорили об азиатской русской массе – кающиеся об азиатской русской монархии, некоторые (Чаадаев) об азиатской русской государственности вообще. Но все они не хотели, не могли, боялись понять и русскую историю и русский дух. Лев Толстой доходит до полной, – конечно, кажущейся – беспомощности, когда он устами Кознышева или Свияжского никак не может объяснить бедняге Левину – так зачем же, собственно, нужны народу грамота, школы, больницы, земство. Дворянству они не нужны – и Левин формулирует это с поистине завидной наивностью. Но зачем они нужны народу? И нужен ли народу сам Левин? До этого даже Толстой договориться не посмел: это значило бы поставить крест над яснополянскими гнездами – такими родными, привычными и уютными. Что делать? Все люди – человеки. Пушкин точно так же не смог отказаться от крепостного права, как и Костюшко, требовавший в своем знаменитом универсале немедленного освобождения польских крестьян – для их борьбы с Россией, – своих крестьян так и не освободивший…
Толстой сам признавался, что ему дорог и понятен только мир русской аристократии. Но он не договорил: все, что выходило из пределов этого мира – было ему и ли неинтересно, или отвратительно. Отвращение к сегодняшнему дню – в дни оскудения, гибели этой аристократии, – больше, чем что бы то ни было другое – толкнуло Толстого в его скудную философию отречения. Но трагедию надлома переживал не один Толстой – по-разному ее переживала вся русская литература. И вся она, вместе взятая, дала миру изысканно кривое зеркало русской души.
Грибоедов писал свое «Горе от ума» сейчас же после 1812 года. Миру и России он показал полковника Скалозуба, который «слова умного не выговорил с роду» – других типов из русской армии Грибоедов не нашел. А ведь он был почти современником Суворовых, Румянцевых и Потемкиных и совсем уж современником Кутузовых, Раевских и Ермоловых. Но со всех театральных подмостков России скалит свои зубы грибоедовский полковник – «золотой мешок и метит в генералы». А где же русская армия? Что – Скалозубы ликвидировали Наполеона и завоевали Кавказ? Или чеховские «лишние люди» строили Великий Сибирский путь? Или горьковские босяки – русскую промышленность? Или толстовский Каратаев крестьянскую кооперацию? Или, наконец, «мягкотелая» и «безвольная» русская интеллигенция – русскую социалистическую революцию?
Литература есть всегда кривое зеркало жизни. Но в русском примере эта кривизна переходит у же в какое-то четвертое измерение. Из русской реальности наша литература не отразила почти ничего. Отразила ли она идеалы русского народа? Или явилась результатом разброда нашего национального сознания? Или, сверх всего этого, Толстой выразил свою тоску по умиравшим дворянским гнездам, Достоевский – свою эпилепсию, Чехов – свою чахотку и Горький – свою злобную и безграничную жажду денег, которую он смог кое-как удовлетворить только на самом склоне своей жизни, да и то за счет совзнаков?

Я не берусь ответить на этот вопрос. Но во всяком случае – русская литература отразила много слабостей России и не отразила ни одной из ее сильных сторон. Да и слабости-то были выдуманные. И когда страшные , годы военных и революционных испытаний смыли с поверхности народной жизни накипь литературного словоблудия, то из-под художественной бутафории Маниловых и Обломовых, Каратаевых и Безуховых, Гамлетов Щигровского уезда и москвичей в гарольдовом плаще, лишних людей и босяков – откуда-то возникли совершенно непредусмотренные литературой люди железной воли. Откуда они взялись? Неужели их раньше и вовсе не было? Неужели сверхчеловеческое упорство обоих лаге р ей нашей гражданской войны, и белого и красного, родилось только 25 октября 1917 года? И никакого железа в русском народном характере не смог раньше обнаружить самый тщательный литературный анализ?
Мимо настоящей русской жизни русская литература прошла совсем стороной. Ни нашего государственного строительства, ни нашей военной мощи, ни наших организационных талантов, ни наших беспримерных в истории человечества воли, настойчивости и упорства – ничего этого наша литература не заметила вовсе. По всему миру – да и по нашему собственному созданию – тоже получила хождение этакая уродистая карикатура, отражавшая то надвигающуюся дворянскую беспризорность, то чахотку или эпилепсию писателя, то какие-то поднебесные замыслы, с русской жизнью ничего общего не имевшие. И эта карикатура, пройдя по всем иностранным рынкам, создала уродливое представление о России, психологически решившее начало Второй мировой войны, а, может быть, и Первой.
Во Вторую мировую войну, еще больше, чем в Первую, – цели Германии лежали на востоке: германский меч должен завоевать земли для германского плуга. Это было, так сказать, пожелание. В какой именно степени реальные возможности Германии соответствовали ее политическим пожеланиям? Или – иначе, – в какой степени Россия – в данном случае советская, являлась «колоссом на глиняных ногах», для ликвидации которого достаточно одного штыкового толчка?
От ответа на этот вопрос зависели мир или война. Ибо, если Россия – хотя бы и советская – стоит не совсем на глиняных ногах, если война станет затяжной, то германо-советское военное столкновение неизбежно перерастет в войну мирового масштаба: в Германию, увязшую на востоке, обязательно вцепятся ее враги с запада.
Так стоял вопрос до сентября 1939-го года. К июню 1941 года он обострился до крайности. Идя к власти, Гитлер указывал на крупнейшую ошибку вильгельмовской Германии – на недопустимую и самоубийственную роскошь войны на два фронта. В 1941-ом году один фронт уже был: английский. Была ли Россия «фронтом» вообще? Или германо-советская война будет только увеселительной военной прогулкой, которая закончится намного раньше, чем Англия и САСШ успеют закон ч ить организацию своих армий?
От ответа на этот вопрос зависела не только война на востоке, но и война вообще. Я опускаю политические подробности Второй мировой войны и беру только самое существенное: война не была бы самоубийством только и исключительно в том случае, если бы информация германских – также и прочих других экспертов по русским делам оказалась правильною: колосс, который раньше стоял на глиняных ногах, – сейчас стоит совсем уж на соломинках.
Отбросим в сторону всякие моральные соображения и попробуем оценить германскую экспертизу только по ее техническим возможностям. По результатам – история оценила и без нас.

Основной фон всей иностранной информации о России дала русская литература: вот вам, пожалуйста. Обломовы и Маниловы, лишние люди, бедные люди, идиоты и босяки. «Война и Мир» была исключением, но она написана о делах давно минувших дней – о дворянстве, которое революцией истреблено.
На этом общем фоне расписывала свои отдельные узоры и эмиграция: раньше довоенная революционная, потом послевоенная контрреволюционная. Врали обе. Довоенная оболгала русскую монархию, послевоенная оболгала русский народ. Довоенная болтала об азиатском деспотизме, воспитавшем рабские пороки народа, послевоенная о народной азиатчине, разорившей дворянские гнезда, единственные очаги европейской культуры на безбрежности печенежских пустынь. Германия кроме того, имела и специалистов третьей разновидности: балтийских немцев , которые ненавидели Россию за русификацию Прибалтики, монархию – за разгром дворянских привилегий, православие . – за его роль морального барьера против западных влияний и большевизм – само собою разумеется за что.
Таким образом, в представлении иностранцев о России создалась довольно стройная кар т ина. Она была обоснована документально – ссылками на русские же «авторитеты». Она была выдержана логически: из этих ссылок были сделаны совершенно логические выводы. В частности, в немецком представлении Россия была «колоссом на глиняных ногах», который в свое время кое-как поддержали немцы – как государственно одаренная раса. Образ этого колосса, кроме того совершенно соответствовал и немецким вожделениям. Таким образом «сущее» и «желаемое» сливалось вполне гармонически, – до горького опыта Второй мировой войны. Потом пришло некоторое разочарование и немецкая послевоенная пресса с некоторым удивлением отмечает тот странный факт, что литература, по крайней мере художественная, вовсе не обязательно отражает в себе национальную психологию. Не слишком полно отражает ее и историческая литература, отражающая – по Випперу, не столько историческую реальность прошлого, сколько политические нужды настоящего. Строится миф . Миф облекается в бумажные одеяния из цитат. Миф манит. Потом он сталкивается с реальностью, – и от мифа остаются только клочки бумаги – густо пропитанные кровью.
Настоящая реальность таинственной русской души – ее доминанта – заключается в государственном инстинкте русского народа – или, что почти одно и то же, в его инстинкте общежития.

Немного из Бунина "Окаянные дни" :

***
Да, мы надо всем, даже и над тем несказанным, что творится сейчас, мудрим, философствуем. Все-то у нас не веревка, а "вервие", как у того крыловского мудреца, что полетел в яму, но и в яме продолжал свою элоквенцию. Ведь вот и до сих пор спорим, например, о Блоке: впрямь его ярыги, убившие уличную девку, суть апостолы или все-таки не совсем? Михрютка, дробящий дубиной венецианское зеркало, у нас непременно гунн, скиф, и мы вполне утешаемся, налепив на него этот ярлык.
Вообще, литературный подход к жизни просто отравил нас. Что, например, сделали мы с той громадной и разнообразнейшей жизнью, которой жила Россия последнее столетие? Разбили, разделили ее на десятилетия -- двадцатые, тридцатые, сороковые, шестидесятые годы -- и каждое десятилетие определили его литературным героем: Чацкий, Онегин, Печорин, Базаров... Это ли не курам на смех, особенно ежели вспомнить, что героям этим было одному "осьмнадцать" лет, другому девятнадцать, третьему самому старшему двадцать!

***
Перечитываю "Обрыв". Длинно, но как умно, крепко. Все-таки делаю усилие, чтобы читать -- так противны теперь эти Марки Волоховы. Сколько хамов пошло от этого Марка! "Что же это вы залезли в чужой сад и едите чужие яблоки?" -- "А что это значит: чужой, чужие? И почему мне не есть, если хочется?" Марк истинно гениальное создание, и вот оно, изумительное дело художников: так чудесно схватывает, концентрирует и воплощает человек типическое, рассеянное в воздухе, что во сто крат усиливает его существование и влияние -- и часто совершенно наперекор своей задаче. Хотел высмеять пережиток рыцарства -- и сделал Дон Кихота, и уже не от жизни, а от этого несуществующего Дон Кихота начинают рождаться сотни живых Дон-Кихотов. Хотел казнить марковщину -- и наплодил тысячи Марков, которые плодились уже не от жизни, а от книги.-- Вообще, как отделить реальное от того, что дает книга, театр, кинематограф? Очень многие живые участвовали в моей жизни и воздействовали на меня, вероятно, гораздо менее, чем герои Шекспира, Толстого. А в жизнь других входит Шерлок, в жизнь горничной -- те, которую она видела в автомобиле на экране.

Вот что я думаю о русской литературе и с оценкой котрой я полностью согласна.

При этом надо заметить, что эта литература не становится при данной оценки менее мощной и гениальной.
Категория: Новости | Просмотров: 478 | Добавил: evedis | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0

Мини-чат

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 20

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Поиск

Календарь

«  Июнь 2010  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 123456
78910111213
14151617181920
21222324252627
282930

Друзья сайта

  • 2010-09-10 добавлено: рекламу? фармацевтика добавлено:.
  • Четверг
    21.09.2017
    17:08


    Copyright MyCorp © 2017

    Создать бесплатный сайт с uCoz